Семейное чтение | "Шалаш - лучше не надо!" Шолом - Алейхем
Главная Семейное чтение "Шалаш - лучше не надо!" Шолом - Алейхем

"Шалаш - лучше не надо!" Шолом - Алейхем

               1
Бывают люди, которые ничему не учились, а все умеют, нигде не бывали, а все знают, ни над чем особенно не задумывались, а все понимают.
«Золотые руки» — так аттестуют обычно этих счастливцев, и все чувствуют к ним почтение, завидуют и удивляются им.
Вот такой человек жил в Касриловке, и звали его у нас «Мойше — лучше не надо»!

А прозвали его «Мойше — лучше не надо» потому, что обо всем, что он ни увидел, ни услышал или же сам сделал, он любил приговаривать: «Лучше не надо!»
— Ну и кантор у нас в синагоге, лучше не надо!
— Индюка вон на пасху понесли, лучше не надо!
— Завтра будет мороз, лучше не надо!
— Вот так оплеухи сыпались в синагоге, лучше не надо!
— Ой, люди, и бедняк же я, лучше не надо!
И так по любому поводу.

И был этот Мойше… Уж и не знаю, кем он был. Он был, конечно, евреем, но чем он жил, трудно сказать. Он жил так, как живут тысячи, десятки тысяч людей в Касриловке. Вертелся около помещика, то есть не около самого помещика, а около панов, которые при помещике, и не около самих панов, а около евреев, которые крутятся около панов, которые при помещике. Зарабатывал ли он что-нибудь на этом — другой вопрос. Мойше был человеком, который не любил хвастать своими удачами и плакать от своих неудач. Всегда веселый, с румяными щечками, с одним усом несколько длиннее другого, с добрыми улыбающимися глазами и в шапке набекрень, он вечно был занят и всегда, в любое время был готов пройти хоть десять миль пешком ради первого встречного.
Таким вот человеком был наш «Мойше — лучше не надо»!

              2
Нет такой вещи на свете, которую «Мойше — лучше не надо» не сумел бы смастерить: дом так дом, часы так часы, машину так машину, лампу, юлу, кран, зеркало, ведро, клетку — Мойше на все горазд.

Правда, никто бы не мог указать на какой-нибудь дом, машину или часы, которые были бы делом его рук, но это не мешало касриловцам верить, что Мойше все может. Дай ему только инструменты, и он весь мир перевернет. Но инструментов у него не было, к несчастью! А может быть, к счастью, так как только благодаря этому не перевернулся мир, — остался в целости и сохранности.

Приходится удивляться, как Мойше смог уцелеть в Касриловке, как его там не разорвали на части. Замок испортился — к кому обращались? К Мойше. Часы остановились — к Мойше. Кран в самоваре не действует и вода не идет — к Мойше. Тараканы завелись в доме или другие какие-нибудь паразиты, у кого спрашивают совета — у Мойше. Хорек повадился во двор и каждую ночь душит кур, кто может пособить в беде? Мойше. Мойше, да Мойше, и опять-таки Мойше!
Правда, сломанный замок так и оставался лежать сломанным на шкафу, часы приходилось относить к часовщику, а самовар — к меднику, тараканы и другие паразиты, видно, не очень-то пугались Мойше, а хорек продолжал вести себя так, как положено хорьку…

Но это нисколько не умаляло славы «Мойше — лучше не надо». Все равно «золотые руки». Наверно, было в нем, все-таки, что-то такое, не сошел же весь мир с ума! И вот вам доказательство: ко мне ведь не обращаются по поводу испорченных замков, часов, самоваров, по поводу хорьков, тараканов и других паразитов. К вам тоже нет? Значит, не все люди одинаковы, талантов не так уж много. 

               3
С этим «Мойше — лучше не надо» мы стали соседями, в одной квартире жили, под одной крышей. Я говорю «стали», потому что прежде у нас был собственный дом. Но колесо вдруг повернулось в другую сторону, и наступили для нас плохие времена. Объявить себя несостоятельным отец не захотел, и вот мы продали наш домишко, расплатились с долгами и поселились у Гершки Мамциса (случилось это накануне рошешона) в облезлой, старой лачуге, без двора, без палисадничка.
— Ну и хата! — сказала мама, посмеиваясь, а в глазах у нее стояли слезы.

— Не гневи Бога! — с потемневшим лицом заметил отец. — Довольствуйся тем, что есть.
Чем это нам следует довольствоваться, я не мог понять. Тем, что мы остались просто на улице? Но я предпочел бы остаться на улице, чем быть в жильцах у Гершки Мамциса, жить вместе с чужими мальчишками и чужими девчонками, которых я не знаю и знать не хочу, с их рыжими волосами, с их влажными носами, с их тонкими ногами и вздутыми животами. При ходьбе эти мальчишки и девчонки переваливаются, как уточки, весь день они что-то жуют, а когда вы едите, они смотрят вам прямо в рот… Я считал большой несправедливостью со стороны Господа Бога, что он отнял у нас наш дом. Мне не так жаль было квартиры, как шалаша, который у нас там был. Из года в год мы им пользовались, — собственный шалаш с поднимающимся и опускающимся крылом, с красивым потолком из зеленых и желтых палочек, образующих клеточки, со щитом Давида в них. Правда, друзья старались нас утешить и говорили, что мы еще когда-нибудь обратно купим наш дом или же, Бог даст, построим себе новый дом, намного лучше, и больше, и красивей прежнего… Я знал цену этим словам. Это были слова утешения, которыми пытались успокоить меня, когда я разбил вдребезги, нечаянно конечно, мои жестяные часики. Мама отпустила мне тогда оплеуху, а отец утер мне слезы и пообещал купить другие часики, намного лучше, и больше, и красивей старых. Чем усерднее отец расхваливал часики, которые мне когда-нибудь купят, тем больше я оплакивал мои разбитые старые часики. Таясь от отца, мать втихомолку плакала по нашему дому. А отец вздыхал, и лицо его было мрачно, и глубокие морщины прорезывали его высокий белый лоб.
Я считал большой несправедливостью со стороны Господа Бога, что он лишил нас дома…

— Ты подумал уже, дай тебе Бог здоровья, как нам быть с шалашом?
С такими словами мать обратилась к отцу в один из десяти дней покаяния.
— Ты, наверно, хотела спросить, как нам быть без шалаша, — шутя, поправил ее отец, но я видел, что ему не до шуток. Он отвернулся, чтобы скрыть свое лицо, которое было чернее тучи. А мать, глотая слезы, высморкалась в фартук. На них глядя, поплакал и я. Вдруг отец с неожиданной живостью повернулся к нам.
— Постойте, ведь сосед наш — Мойше!

«Мойше — лучше не надо», — поддержала его мать, и я не знал, шутит она или всерьез говорит. Видно, всерьез, потому что не прошло и получаса, как трое мужчин — отец, Мойше и сам хозяин наш, Гершка Мамцис, — завертелись вокруг дома, выбирая место для шалаша.

               4
Дом Гершки Мамциса вообще-то вполне приличный дом. Один только недостаток у этого дома: ни намека на какой бы то ни было двор; дом стоит прямо на улице, будто его здесь потеряли; кто-то проходил по улице и случайно уронил его. Дом без двора, без сеней, без крыши, с дверью по другую сторону улочки, словно кафтан с разрезом впереди и с пуговицами позади. А попробуйте-ка потолкуйте с Гершкой, он вам голову забьет своим домом: как он судился за этот дом, и как ему удалось отсудить этот дом, как у него хотели отобрать этот дом, как он боролся за этот дом, и как этот дом остался его домом…

— Где вы собираетесь поставить шалаш, реб Мойше? — спрашивает отец, и «Мойше — лучше не надо» в сдвинутой на затылок шапке задумывается, словно великий архитектор, вынашивающий какой-нибудь грандиозный план. Он показывает обеими руками слева направо и справа налево, тщится  объяснить, что если бы дом не стоял прямо на улице, а имел двор, можно было бы сэкономить две стены, и шалаш тогда был бы у него готов в один день, да что там в один день, и часа не потребовалось бы. Но так как дом без двора, то придется поставить целых четыре стены, а поэтому времени потребуется больше, но зато и шалаш будет — лучше не надо! Главное — это доставить материал.

— За материалом дело не станет, а есть ли у вас инструменты? — спрашивает Гершка.
— За инструментом дело не станет. А есть ли у вас доски?
— За материалом дело не станет. А есть ли у вас гвозди? — спрашивает Гершка.
— Достанем гвозди, а будет ли у вас зелень?
— Что-то вы мне сегодня слишком того… — говорит Гершка.
— Слишком чего? -  спрашивает Мойше, глядя ему в глаза, и оба заливаются смехом.

               5
Как только Гершка Мамцис притащил несколько досок и столбов, Мойше заявил, что шалаш будет — лучше не надо! Мне было любопытно, как Мойше умудрится из нескольких досок и колышков построить шалаш. Я попросил у матери разрешения присутствовать при его работе. Что касается самого Мойше, то добиться его согласия было проще всего. Он не только разрешил мне смотреть, как он работает, но и взял меня в помощники: моя задача состояла в том, чтобы по его просьбе  подержать или подать что-нибудь.

Я, разумеется, был счастлив. Шутка ли, я помогаю ставить шалаш! А помогал я Мойше во всем: так же, как и он, шевелил губами, когда он стучал молотком, вместе с ним заходил в дом обедать, вместе с ним кричал на других ребят, чтобы они не мешали нам работать, подавал Мойше молоток, когда ему нужна была лопата, подавал клещи, когда он требовал гвоздь. Другой на его месте за такую помощь запустил бы молотком или клещами в голову. Но Мойше был душа-человек; никому еще не случалось видеть, как он злится.
— Злость, — говорил он, — все равно, что идолопоклонство. Помогает нисколько не больше.
Меня так поглотила работа, что я и не заметил, каким чудом был у нас поставлен шалаш.
— Идем, посмотри, какой шалаш мы построили! — сказал я отцу и потащил его на улицу.
Отец полюбовался нашей работой и с улыбкой спросил Мойше, указывая на меня:
— Хорошего помощника я вам дал, реб Мойше?

— Лучше не надо! — ответил Мойше. Он сокрушенно посмотрел на верх шалаша: — Привез бы сейчас Гершка зелень, был бы у нас шалаш — лучше не надо!
Что касается зелени для шалаша, то Гершка Мамцис долго тянул, все откладывал со дня на день. И только в самый канун кущей привез он, с Божьей помощью, тоненьких-претоненьких палочек, нечто вроде камыша, который растет у нас на том берегу реки в болоте, и мы начали крыть шалаш, то есть крыл его, собственно, Мойше, а я тем временем разгонял коз, которые набросились на нашу зелень, как на что-то путное. Не могу понять, что хорошего они нашли в этих горьких зеленых  палках.
Поскольку дом Мамциса стоял прямо на улице, ничем не защищенный, от коз отбоя не было. Не успеешь одну прогнать, приходит другая, прогонишь другую, ага, первая снова тут.
Я гнал их палкой.
— Уходи, коза, вон! Снова ты здесь, глупая коза? Уходи, коза!
И откуда только они узнали, что у нас зелень? Видно, сообщали друг дружке, не иначе, потому что к нам со всего города сбежались козы, и мне одному пришлось с ними воевать.

Наконец, вся зелень была уложена на крыше шалаша, и козы остались в дураках. Они стояли, глупо жуя жвачку и глядя своими глупыми глазами вверх.
— Ну-ка, попробуйте, достаньте теперь зелень, глупые козы!
Они, видно, меня поняли и начали по одной расходиться, чтобы найти себе другое занятие, а мы принялись убирать шалаш внутри. Первым делом мы посыпали земляной пол желтым песком, потом мы завесили стены одеялами, принесенными всеми тремя соседями. Когда одеял не хватило, мы взялись за платки, а когда и платков оказалось недостаточно, пошли в ход скатерти и простыни. Покончив со стенами, мы внесли в шалаш столы и стулья, подсвечники со свечами, тарелки, ножи, ложки, вилки, и все три хозяйки помолились над свечами и благословили «Сидящего в кущах».

               7
Моя мать, мир праху ее, любила поплакать. «Грозные дни» были ее любимым праздником, а с тех пор как мы потеряли свой дом, глаза ее не просыхали от слез. Отец, которому и самому приходилось несладко, не хотел этого терпеть, он все говорил матери, чтобы она побоялась Бога, чтоб не грешила, а то как бы хуже не было, слава Богу за то, что есть… Только здесь, в шалаше, когда, закрыв обеими руками лицо, она молилась над свечами, никто не мог помешать ей тайком от всех всласть поплакать. Но меня не обманешь: я прекрасно видел, как вздрагивают плечи у матери и как сквозь ее тонкие белые пальцы просачиваются слезы и капают на белоснежную скатерть. Я даже знал, отчего она плачет… Ее счастье, что отец в это время собирался в синагогу. Надев праздничный, хотя и поношенный, на все же шелковый кафтан и опоясавшись плетеным шелковым кушаком, он, заложив за кушак обе руки и тяжело вздохнув по случаю праздника, сказал мне:

— Пойдем, пора в синагогу.
Я взял молитвенник, и мы с отцом отправились в синагогу, а мать осталась дома, и я знал, что она будет делать: она будет плакать. Она, наконец, сможет поплакать досыта! И в самом деле, когда мы вернулись из синагоги и с праздничным приветствием вошли в шалаш, и отец начал нараспев читать «кидуш», я присмотрелся к матери и увидел, что глаза у нее красные, подпухшие, с подушечками. И нос у нее сильно блестел. И все же в моих глазах она была не менее хороша, чем праматерь Рахель, или Авигаиль, или царица Савская, или сама Эсфирь. Я смотрел на мать, и воображение рисовало мне всех еврейских красавиц, о которых я совсем еще ребенком слышал в хедере. Я смотрел на мою красивую маму, на ее красивое белоснежное лицо, которое, как солнышко, выглядывало из-под праздничного шелкового платка, на ее прекрасные, большие озабоченные глаза, и у меня сжималось сердце от того, что такие красивые глаза осуждены вечно плакать, что таким красивым белым рукам приходится печь и стряпать, и досадовал на Господа Бога за то, что он не дает нам денег, и я просил Бога осчастливить меня и открыть мне клад со множеством золота, алмазов и бриллиантов, или же пусть пришлет мессию, и пусть он нас отведет в страну отцов, а там всем будет хорошо…
Так я думал, и мысли мои, и золотые мои грезы, которые я не обменял бы ни на какие блага, подняли меня на своих крыльях и унесли далеко-далеко. Мои уши ловили красивый напев отца и слова «кидуша»:

Потому что нас ты избрал
И нас ты выделил
Среди всех народов…

Шутка ли, народ, избранный Богом! Это ведь нечто вроде единственного дитяти. У меня становится отрадно на душе при мысли о счастливом, Богом избранном народе. И мне представляется, что я принц… Да, принц, а шалаш — это дворец, на нем почиет Божья благодать. Во дворце сидит моя мать — красавица, царица Савская, и в нем мы завтра, Бог даст, произнесем благословение над самым прекрасным из плодов, над цитрусом… Ах, кто сравниться со мной? Кто может сравниться со мной?!

               8
Вслед за отцом читает «кидуш» «Мойше — лучше не надо». Но куда ему до моего отца, «кидуш» у него звучит совсем не так. После Мойше читает наш хозяин, Гершка Мамцис. Это уж совсем простой человек, и простой у него «кидуш». Потом мы все идем мыть руки, и каждая из трех хозяек вносит в шалаш горячую рыбу с перцем, свежую и ароматную, и каждая семья усаживается за свой стол. На столах хала, и множество рук макает мягкую халу в горячий рыбный соус. Все жуют. В щели между тонкими стенками шалаша и в редкую зелень крыши задувает ветерок, свечи оплывают, и все едят с аппетитом праздничный ужин. И мне представляется, что не в шалаше все мы сидим, — мы, избранные, единственные у Бога, — а во дворце, в большом, светлом дворце, и едим в свое удовольствие. «Благо вам, евреи! — думаю я. — Кому еще так хорошо, как вам? Кому еще выпадает счастье сидеть в таком великолепном шалаше, увешанном самыми красивыми в мире одеялами, а на столе — праздничная хала и праздничная вкусная рыба, просто объедение, а если еще…»

Вдруг — трррах! Крыша целиком со всею зеленью обрушилась на наши головы, а за крышей — стена, а за стеной  другая стена накреняется, и обе падают перед нами ниц, и какая-то коза летит сверху прямо на нас. Вокруг мрак, свечи погашены, столы опрокинуты, и мы все лежим в песке, в вперемежку с халой, с посудой, и коза с нами. Светит луна, звезды смотрят на нас. Первой вскакивает на свои тонкие ножки коза, с минуту стоит, как грешная душа, и испугано оглядывается своими глупыми глазами. И тут же самым наглым образом прыг по опрокинутым столам и стульям с громким «Ме-е-е»! Свечи погашены, посуда разбита, наша хала в песке. Насмерть перепуганные женщины визжат, дети плачут — разор! Форменный разор!
— Ну и шалаш вы поставили, если одна коза могла развалить его, — говорит нам немного погодя Гершка Мамцис, да таким тоном, будто мы с него десять шкур содрали за работу. — Хорош шалаш!
— Вот так шалаш! — Мойше, не в силах постичь, откуда эта разруха, стоит с таким видом, будто его высекли. -  Шалаш — лучше не надо!
— Да, шалаш — лучше не надо! — ядовито передразнивает его хозяин, и все в один голос повторяют:

— Лучше не надо!..

                                                                                                                        Шолом — Алейхем